осталось за порогом, ушло в прошлое, как дурной сон. Жалеть о тех временах я буду вряд ли. Ну, может, только немножко, самую малость, чуть-чуть…
Кофи, Гелила, сладкие ночи…
Погрузившись в ванну, я вспоминал красотку Гелилу. Вода вытянула из меня усталость и безрадостные образы прошлого. Я еще с трудом верил, что нахожусь дома, но комфорт, уют доказывали, что это не так, что это не иллюзия, не мираж.
Я позвонил родителям. Мама от радости, что я вернулся, что со мной все в порядке, начала рыдать в трубку (как у нее все близко). Я стал ее успокаивать, ведь повода для слез нет, со мной ничего страшного не случилось, я жив, здоров, — к чему лить слезы?
— Да я так что-то, взгрустнулось, — стала оправдываться она. — Ты на обед придешь?
— Конечно, приду.
— Тогда я сбегаю на рынок, куплю чего-нибудь к чаю.
Мама без хлебосольства не может — такая она во всем: щедрая душа.
Я представил себе, как она, положив трубку, тут же посылает отца в погреб за соленьями, а сама спешно собирается на рынок. Кое-как взобьет волосы, мазнет тушью ресницы, а губы помадой — некогда приукрашиваться, — и бегом из квартиры, чтобы успеть к моему приходу приготовить еще что-нибудь вкусное.
Я появился у родителей в аккурат к обеду. Едва переступив порог, чуть не захлебнулся слюной: запах свежесваренного борща закружил голову. Так готовить борщ, как готовила его моя мама, вряд ли кто в округе умел. Не зря иногда ее приглашали помогать варить борщ другим на поминках. Что она туда клала такого особенного и как над всем этим колдовала, — одному Богу известно, но когда ешь ее борщ, оторваться от тарелки ни на секунду не можешь. Да еще и добавки попросишь. А уж если вприкуску со свежим зеленым луком, да с салом, да под водочку…
Мы с отцом остограммились домашней самогонкой. В ней было градусов пятьдесят, или, судя по спиртометру, немного больше, но голова на следующий день после ее употребления никогда не болела — нет ничего лучше свойской, чистой, как слеза, самогонки!
Мать все-таки есть мать. Попотчевав, ненавязчиво попытала меня, что да как.
Я от нее ничего не скрывал. Нет, вернулся окончательно. Это хорошо. Но еще не решил, чем займусь дальше. Это не очень. Но я вернулся не с пустыми карманами. При разумных тратах на два-три месяца житья вполне хватит, а там, я надеюсь, что-нибудь опять подвернется…
Я полон энтузиазма, но мама им не заразилась. Да и отец хотел бы, чтобы я нашел для себя что-нибудь более спокойное и постоянное. Но что тут найдешь соответствующего: если по специальности, то за гроши и с просрочками, если денежное, то не здесь, а время идет, я взрослею; не успеешь глазом моргнуть — тридцать пять, за ним сороковник, — по шабашкам не больно наездишься.
Отец прав: время неумолимо. Но я еще относительно молод, мне только перевалило за тридцать, здоровья — вагон и тележка, — в моем ли возрасте думать о старости? До этого дня я не пропал, не пропаду и дальше. Веры в свое благополучное будущее у меня хоть отбавляй.
Вроде всех успокоил. Мать загремела у мойки грязной посудой, отец закурил. Но осадок у меня остался. Я понимал: матери меня жалко, отцу тоже, и они в некоторой степени винят в том, что случилось со мной, себя. Но что они могли сделать? Их разве кто спрашивал, когда ломал устои прежней жизни, уничтожал законы прежнего государства в угоду своим сиюминутным потребностям? Ну, так вышло: попали они в жернова эпохи межвременья, в другую не перенесешься, — тужить ли по этому поводу? Лезть ли в петлю, как это сделали некоторые, страшась непредсказуемого, неясного будущего?
Я поначалу перед родителями расхорохорился, но домой пошел с горьким осадком на душе. Образовалось столько горечи, что даже проходя мимо школы и заметив во дворе Ирину, не стал к ней подходить. Что я ей скажу: «Привет, а вот и я. Вернулся»? — «Ну, вернулся и что?» — вправе может сказать она. И правда, — что? «Ты мне снилась». — «И что? А вспоминал ли хоть обо мне?» — «Да когда было вспоминать? Работа, кофи, Гелила…» — «И я о том же…» — «А встретиться? Как раньше…» — «Нужно ли? Зачем?» И может, прав знаменитый ирландец: «С женщинами надо поосторожней. Один раз застанешь со спущенными панталонами всю жизнь не простит».
Все это пронеслось в моей голове, пока я прятался за углом, пронеслось, зацепило, резануло по сердцу сожалением: нет, я еще не готов к встрече с ней, может, потом, чуть позже, когда все успокоится в душе…
Ирина все такая же сердобольная: кормила всех, кто ни сбегался на ее зов. Но я меньше всего сейчас нуждался в жалости.
Я еще несколько минут постоял на углу и направился к себе другой дорогой.
Неизвестно почему, но мне вдруг захотелось послушать старую добрую классику (настроение, что ли, соответствовало?). Я вспомнил, что когда искал на балконе кроссовки, наткнулся на старые пластинки с классикой. Сто лет их не слушал! Я постучался в дверь к соседям. Открыла Татьяна (она не у бабушки?). Я узнал ее с трудом: она еще больше преобразилась. Сколько ей исполнилось: пятнадцать, шестнадцать? В ее возрасте два-три месяца существенно меняют облик. Я не видел ее, кажется, месяца три, если не четыре, но как разительно она изменилась: похорошела, вытянулась, острые некогда лицо и плечи округлились — совсем стала барышней!
— Привет, Танюшка!
— Здравствуйте. Уже вернулись?
— Да, приехал, сегодня утром. Мама дома?
— На работе.
— Жаль. — Я замялся, но не хотелось откладывать задуманное: когда еще накатит? — Я вот о чем: помню, у вас проигрыватель был для пластинок. Жив еще? Не дашь мне на пару дней попользоваться? Я с мамой договорюсь, когда вернется.
— Возьмите, — Татьяна впустила меня в свою квартиру. — Мы все равно не слушаем. Он в проходной комнате, на тумбочке.
— Пошли, покажешь, — я пропустил Татьяну вперед.
Я шел за ней, любовался ее девичьей точеной фигуркой в коротком, теплом халате.
— Как живешь? — я не знал, о чем говорить с такой внезапно повзрослевшей девушкой.